Злоключения «русской идеи» («Московский Сборник» 1852 г. и русская цензура)
Поиски новой теории и новой модели жизни И. Аксаков начал еще в 1849 г., вскоре после своего неожиданного ареста. Он написал и отправил с верной оказией родителям «небольшую статью, в роде письма», в которой попытался решить важнейшие теоретические вопросы славянофильства.
Если до этого момента о близости И. Аксакова к славянофильству можно говорить только очень условно и осторожно, то статья «О служебной деятельности в России. Письмо к чиновнику» безусловно написана славянофилом, предложившим свой вариант теории национальной самобытности. Личный опыт убедил его, что «служебная деятельность в России лишена всякой жизненной почвы», ибо представляет собой «высшее выражение формализма». Под формализмом Аксаков подразумевает стремление регламентировать жизнь, ограничить ее, ввести в какие-то правильные рамки. «Как бы ни приурочивали формулу к живому быту, она никогда не будет иметь нужную для него эластичность, которая бы вместе с жизнью растягивалась, сокращалась, видоизменялась».
Традиционные для славянофильства упреки в формализме, недоверие к систематической деятельности и регламентации звучат здесь несколько неожиданно: в то время как И. Киреевский и А. Хомяков обвиняли в формализме и в следовании букве, а не духу закона, западную цивилизацию, Иван Аксаков в этих же самых западных «грехах» упрекает русское правительство.
Сравнение с Западом оказывается не в пользу России. «Мы совершенно оторваны от живой жизни и народа, мы утратили сокровище народного инстинкта и, как бы ни старались восполнить этот недостаток изучением, все же мы будем лишены творчества, которое дается только цельностью жизни. Мы будем всегда в положении иностранца, изучающего русский язык»233, - писал И. Аксаков.
Не менее показательно и противопоставление двух важнейших категорий славянофильской теории - народности и Православия. И.
Аксаков, хотя и не отличается религиозным прилежанием, отдает предпочтение религии, а не народности. Он осуждает крепостное право, потому что оно противоречит христианству. «Для меня же достаточно одно: несовместимость его (т.е. крепостного права. - В.Г.) с понятиями христианскими, о которых можно пробовать законность явлений народной жизни: что совместимо с христианством, то хорошо и должно быть народно, что нет, то ложно, хотя и народно».И. Аксаков выступает за сближение религии и требований жизни. Причем его беспокоят в первую очередь последствия предполагаемого и даже чаемого славянофилами религиозного возрождения - будет ли оно разумным? То, что хорошо и понятно в народной среде, несмотря на то, что не сформулировано, в образованном обществе может превратиться в фарс: «... как мы, так и народ должен
возродиться не к прежним началам (ибо многие из них противны учению Христа), а к новой жизни. Наше стремление к народности должно быть стремлением к бытовому, жизненному христианству и любовь к народным явлениям должна проходить через христианскую оценку»[234].
В 1851 г. Аксаков уходит в отставку. В это время А.И. Кошелев предлагает ему стать редактором задуманного им славянофильского альманаха.
И. Аксаков постарался превратить «Московский Сборник» 1852 г. в общее дело всего кружка славянофилов, придать ему характер более живой и регулярный (намечалось издать в течение года 4 тома, т.е. превратить его в журнал). Он откликнулся не просто на личное предложение Кошелева, а на жизненную потребность всего кружка.
Состав и характер будущего «Сборника» обсуждался, по свидетельству Аксакова, на «общем совете» всего кружка. Он сообщал И.С. Тургеневу 26 ноября 1852 г.: «.На общем совете . решено: непременно произвести реформу в характере изданий наших, расширить круг сотрудников, полагая только непременным условием нравственное с ними сочувствие и права их на наше искреннее уважение, избегать всякой излишней исключительности и односторонности».
[235] Сотрудничество в «Сборнике» было предложено С.М. Соловьеву, И.С. Тургеневу, Т.Н. Грановскому, Д.О. Шеппингу, доктору медицины С. Смирнову. Казалось бы, такой принцип отбора сотрудников предполагает горизонтальную модель издания. На самом деле, уважая авторов, редакция (в лице И. и К. Аксаковых) не всегда уважала мнения их. Такой разлад оказался неприятным сюрпризом для Соловьева, обидевшегося на резкую критику в статье К. Аксакова о родовом быте. Стремление придать «Сборнику» единство, продемонстрировать общность взглядов приводило к отклонению от первоначального замысла, к сглаживанию мнений, мешало разнообразию альманаха и требовало подчиниться иной, вертикальной, обобщающей точке зрения.
Ведущей темой «Московского Сборника» стало сравнение обычаев, законов, жизненных принципов и установок России и Европы. Попробуем взглянуть на сборник как на единый текст, который должен был убедить читателя: Древняя Русь действительно способна обогатить нас опытом и помочь в решении наших собственных проблем. Для этого требовалось вернуться самим и вернуть читателя к исходному моменту - расхождению России и Запада, т.е. к выбору пути. Авторы «Сборника» прослеживают на конкретных примерах, как совершался этот выбор, в чем именно Древняя Русь расходилась с Западом и почему.
Ученые размышления, опубликованные на страницах «Сборника», вовсе не казались отвлеченными, они вовлекали читателей в споры и раздумья о соотношении исторического и современного, о цели исторического познания и о смысле исторической жизни[236].
Столкновение элементов исторического и современного, актуализация прошлого объясняет и успех «Московского Сборника», и ощущение чего-то нового и непозволительного, одинаково овладевшее и читателями, и цензорами. Общественное мнение, отмечая достоинства «Сборника», все же опасалось его запрета. И. Аксаков передавал родным: «О Сборнике продолжают утверждать, что он или запрещен, или его непременно запретят: все говорят, что в частности придраться нельзя ни к чему, но что-то в нем есть дерзкое, что-то такое, чего с 1848 г в России не бывало, и проч., и проч.»[237].
И сам Иван Сергеевич, и цензор князь В.В. Львов полагали, что недовольство может быть вызвано только статьей о Гоголе. Некролог, написанный И. Аксаковым, оплакивал великую утрату и, конечно, противоречил намерениям власти.
Как оказалось, и редактор «Сборника», и его цензор были слишком оптимистичны. Министр народного просвещения князь П.А. Ширинский-Шихматов счел предосудительным само единство взглядов, само направление издания, полагая,
что славянофильское представление о народности расходится с правительственным и, следовательно, недопустима мысль о «неудовлетворительности для русских образованности западной и необходимости обратиться к нашим собственным началам просвещения». Как видим, министр отвергает даже мысль о самостоятельности русского просвещения. Такой взгляд, передаваясь с самого верху на нижние этажи государственной машины, усиливал кризис, в том числе и коммуникативный. В докладной записке императору поставлена под сомнение даже идея народности: «хотя народность и составляет одну из главных основ нашего государственного быта, но развитие понятия о ней не должно быть одностороннее и безусловное; иначе безотчетное стремление к народности может перейти в крайность и, вместо пользы, принести существенный вред»[238]. Тем самым Ши- ринский-Шихматов признает принципиальное различие между официальным и славянофильским представлениями о народности. Последнее, очевидно, кажется ему опасным и вызывает большое беспокойство.
Но и сам министр только отчасти, односторонне раскрыл содержание «Сборника» в своем докладе. Авторы попытались показать самобытность русского представления о просвещении, об истории, о добре и зле. Вопрос ставился так: возможно ли совместить нравственный идеал и жизнь? В конце 1852 г. Аксаков предостерегал Кошелева: «Берегитесь легкости в постройке систем жизни, - это самая опасная вещь. Спросите себя: прониклась ли душа ваша достаточною любовью к ближнему, а не только любовью к истине»[239].
Личность, по мнению публициста, оказывается важнее идеи.
Поэтому и задача - примирить нравственную истину и жизнь, не совпадающую с идеалом и опрокидывающую только что обретенные взгляды, оказывается сложнее, чем думалось вначале. Вместо готовых решений и общих слов «Сборник» предложил своим читателям - заглянуть каждому в себя, сравнить с идеалом и себя, и свой путь, и путь России. Отказ от стереотипов, попытка найти новое решение проблемы - естественная реакция на коммуникативный кризис. Оказывается, как нацио-нальное так и личностное самосознание вовсе не требует «подвига испытаний». Герою нынче предстоит долгий и скучный путь, «подвиг червяка», точащего дуб. Мечты о «трудах благих», о решении задач - всего лишь обман. «Отважных сил не нужно в наши дни!» - пишет Аксаков в стихотворении «Усталых сил я долго не жалел.» (1849), позже включенном во второй том «Московского Сборника». В этом стихотворении отозвались боль, усталость от непонимания, от бестолковости и давления николаевской администрации. В 1859 г. в письме к Н.С. Соханской (Кохановской) он четко увязывает свое поэтическое настроение, ужасающие проклятия молодости даже не с политическим преследованием, а с духовным, нравственным опустошением предшествующей эпохи.
Первый том «Сборника» открывался программной статьей И. Киреевского «О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению в России». Киреевский утверждает преемственность истории, выделяет ее различные этапы, чтобы обосновать идею русской самобытности и прояснить отличие русской жизни от западной. Западный («германский») индивидуализм мышления противопоставляется славянскому («русскому») коллективизму, политическая активность - бытовой и общественной жизни, механицизм - цельности, материальный интерес - духовности. Коммуникация строится на некоторой подмене понятий. Опираясь на немецкую философию, славянофилы в то же время отвергают ее выводы, потому что находят и само учение односторонним. Справедливо отмечает А.М. Песков, что славянофилы сделали перестановку в немецкой историософии.
Место «германского духа» занял славянский, русский дух. Историческое развитие связано с влиянием славянских народов, в первую очередь русского. Западный индивидуализм, как мы уже говорили, предстояло заменить иным типом мышления. Пример такого коллективного мышления славянофилы находили в русской (славянской) общине. Принципы народности, общинности, коллективизма совпадают у немецких и русских публицистов, но обращены соответственно лишь к своему народу240. Эти принципы дополняются представлением о том, что западная философия в своей односторонности дошла до предела, исчерпала свои возможности и теперь дальнейшее развитие связано с идеями нарождающейся русской философии. Новая, истинная философия должна учесть опыт и немецкий, и русский, отказаться от чистого философствования и обратиться к выводам религиозного опыта, служить нравственности. Противоречие логического и рассудочного начал, по мнению публициста, не просто парадокс или противоречие, но как бы пружина, движущая сила развития личности, стремящейся от познания внешнего мира к постижению внутреннего.
Еще в 1840 г. в письме к А. С. Хомякову Киреевский называл научное знание ступенью в понимании «знания гиперлогического»: «.так как в наше время, волею или неволею, человек мыслящий должен провести свои познания сквозь логическое иго, то, по крайней мере, он должен знать, что здесь не бездна знаний, и есть еще ступень, знание гиперлогическое, где свет не свечка, а жизнь». Такова была отправная точка философских поисков Киреевского, нащупавшего уже свою основную, излюбленную идею цельности человеческого духа. Он сознает противоречие между «волей» и «мыслью» и пытается его преодолеть. Только невыразимая мысль достигает достаточной зрелости, «дает силу поэзии и музыке». Суть том, что неразгаданное постигается через «выражение», т.е. через форму, которая от тайны, от невысказанности также приобретает новизну, расширяя возможности самопознания241.
Стремясь сохранить чувство, сердечное, иррациональное начало, Киреевский намеренно избегает завершенности, однозначности. Он пытается передать «невыразимое», но уже не как поэтический образ, а как философскую категорию, приписывая ей нравственное содержание. Но сталкивается с новыми противоречиями. В статье «О характере просвещения Европы.» жизненное, «гиперлогическое знание» рассматривается уже не само по себе, а в тесной исторической связи с верой, хранящей и развивающей вечные нравственные начала. Такое знание не ограничивается философским умозрением, оно вырабатывается, также и обряда
ми. Защита обрядовой стороны православия и вызвала непонимание многих читателей Киреевского.
Не согласившись со взглядами Киреевского на роль православия и общины в Древней Руси и современной России, во втором томе «Московского Сборника» издатель (И. Аксаков) помещает полемический ответ Хомякова. Статья была запрещена, ее удалось опубликовать только в 1878 г. в Полном собрании сочинений Хомякова. Между тем, это продолжение спора, начатого еще в 1839 г. в салоне А.П. Елагиной, о котором мы уже говорили.
Комментируя статью Киреевского, Хомяков резко отвергает неумеренные похвалы православию. Князья Древней Руси запятнали себя междоусобицами, властолюбием, предательством, братоубийством, наконец, закрепощением крестьян. Однако публицист тут же пытается исправить впечатление, объясняя недостатки и преступления древности слабостью государства. В отличие от Киреевского, он обращает внимание на то, что «просветительное начало» не спасло Византию от гибели. В самой Византии был какой-то изъян, передавшийся и России. В византийской культуре начала просветительские и гражданские не соединились и остались отдельными и противоречившими друг другу силами. Личное просвещение - т.е. просвещение эллинское - Византия не сумела примирить и согласить с общественным правом, наследием древнего Рима. В свою очередь право существовало отдельно от нравственности. Вот почему в Византии, по мнению Хомякова, не удалось создать истинно христианское общество. Ошибка заключалась в том, что «христианство почти не проникало в каменный Капитолий юристов: там
242 жил и властвовал до конца дух язычества» .
Приняв на себя христианскую миссию Византии, Древняя Русь получила в наследство и неразрешенные до тех пор проблемы и противоречия разнонаправленных начал. В русском государстве они приняли форму противоречия между подвижной общерусской дружиной, т. е. княжеской, основанной на чужих для Руси принципах и законах, и дружиной местной, земской. Хомяков видит в дружине
элемент, чуждый русским началам - «крайность личной отделенности», которая изменила ход истории. Дело в том, что наемная дружина создавалась князем и подчинялась только ему. Тем самым нарушалась гармония русского мира, возникала замкнутость, обособленность от остального мира, а вместе с тем и раздвоение общественного сознания. Напомним, что, по мнению Киреевского, раздвоение и цельность - конечные результаты исторического развития Запада и России. Хомяков же убеждает, что раздвоение сознания и жизни в Древней Руси было случайным, единичным фактом[243]. Внимательный читатель, конечно же, понимал, что само несовершенство древнерусских отношений было результатом недостатка цельности.
Но если в Древней Руси появлялись такие же проблемы и пороки, как и на Западе, то превосходство русских общественных и духовных начал уже не столь очевидно. Задача России видится теперь уже в том, чтобы обрести полноту христианского сознания. По логике Хомякова, Древняя Русь не сумела перейти от низшей степени познания к высшей, от степени «определенного проявления» к степени «определенного сознания». Следовательно, современной России еще только предстоит исполнить задачу, не разрешенную предшествующими веками.
Хомяков считает, что в России стремление к цельности высказалось как стремление Церкви, но не коснулось каждого отдельного человека и не превратилось в сознательное усилие, в движение всего общества. Такое рассуждение вводило читателя в порочный круг: просвещение требовало цельности, но достичь ее можно было, только очистив свой разум, относясь к религии сознательно, воспитавши свою веру. «.В людях, составляющих общество, т.е. в русском народе, не доставало положительного христианства».
Впрочем, разумность Древней Руси также ставится под сомнение. Разум был скорее потенциальной, нежели реальной силой. Публицист оговаривается: «если не ошибаюсь, в Древней Руси разуму не доставало сознания»[244].
Так Хомяков намечает новый аспект противопоставления разума и веры: их нераздельность. Ибо в истинной вере должен присутствовать разум, и истинная наука никогда не будет отрицать разума. Обращаясь к чувствам читателей, Хомяков снова подчиняет их своей логике, чтобы в конце концов поставить проблему выбора пути.
Путь западного человека представляется ему блужданием. Западный выбор - движение по замкнутому кругу или возвращение к истине ценою отречения от всего своего прошлого, в том числе и от прошлого религиозного опыта.
Другой путь - и это путь, доступный каждому русскому, - полюбить Русь, со всеми ее подвигами и прегрешениями, полюбить не внешнюю историческую жизнь, но проявляющуюся в ней истинную, духовную сущность народа.
Следовательно, спасение - в самом чувстве русской народности, в способности отделить случайное от закономерного и не соблазниться, т.е. не испугаться, не отшатнуться от ее несовершенства.
Путь, конечно, привлекательный. Однако разделение существенного и несущественного, распределение злых начал по разным категориям можно представить и как логический процесс, и как озарение души. Хомяков строил статью строго логически, убеждал читателя с помощью анализа, но желал приблизить его к творческому озарению и к постижению души и смысла истории.
Хомяков сглаживает элементы мессианизма и национального превосходства, заметные в концепции И.В. Киреевского. В письме Ю.Ф. Самарину 6. VIII 1852 г. он называет свой ответ Киреевскому «отчасти оправданием современного против старой Руси, не как лучшего, но как законного, и в этом смысле высшего вывода из дурных начал, таившихся в старине»245. Такая позиция публициста вполне оправдана. Обращаясь к русской истории, Хомяков показывает, что князья руководствовались в лучшем случае своими идеалами, в худшем - своей волей, подменяя служение Господу и стране служением своему интересу. Незнание предания, незнакомство с трудами отцов церкви, наконец, обычная гордыня -
вот причины недостаточной просвещенности большинства населения в вопросах веры. Религия воспринимается на уровне интуитивном, чувственном. Но чувство, по мнению Хомякова, нуждается в подкреплении на уровне самопознания и самосознания, к чему он и призывает.
Статья Киреевского стала поводом к диалогу не только в кружке славянофилов и в русской журналистике, но даже в русской культуре в целом. На нее откликнулисьи современники, и философы рубежа столетий, и ученые XX в.
Читатели, в том числе славянофилы, не всегда поддерживали его точку зрения, но никогда не оставались равнодушными. Ю. Самарин в письме к К.Аксакову летом 1852 г. из Киева сетовал, что статью Киреевского не поняли. Русская публика, думает он, «не вмещает в себя принципа какого бы то ни было, когда он выводится. во всей его строгости», и упрекает ее в безволии, в недостатке логики, причем одновременно и логики мысли, и логики жизни. А отсутствие воли и логики порождает страх, ибо логика жизни, по Самарину, означает «твердость воли». Публицист заключает: «Страшно принять дар свободы, слишком обязателен». В итоге «мысль не идет вперед, что ее не пускают, не хотят видеть ясно и видеть все. Надо сознаться, что мы вообще дрянь»246. Самарин прямо не высказывает свой взгляд на статью. Однако, если публика отвергает «свободу», то не значит ли это, что Киреевский, сравнивая русские и западные начала образованности, предлагает читателям свободу не как выбор между современным и прошлым, а как выбор истинного и ложного пути (о чем мы уже говорили в предыдущем разделе)? Следовательно, его статья обладает всеми теми достоинствами, которые не воспринимает публика: четкостью, последовательностью, ясностью изложения, новизной.
Против экономических взглядов Киреевского (в частности, против его представления о политэкономии) выступил А.И. Кошелев, напоминая, что « цель этой науки состоит не в обогащении нескольких лиц, но в умножении богатства вообще». Излишней показалась ему набожность автора. Он доказывал, что хри-
стианское воззрение не противоречит идее благополучия, не требует обязательного и постоянного аскетизма: «можно быть христианином и не врагом мира сего, можно совестливо исполнять христианские обязанности и не чуждаться дел ни своих, ни общественных»[247]. Кошелев, как мы видим, вступает в диалог - полемику со статьей Киреевского.
Его упреки во многом совпадают с высказываниями И. Аксакова, удивлявшегося и даже отчасти опасавшегося чрезмерной религиозности. Еще в 1842 г. он в письме к Г.С. Аксакову осуждал «преобладающий в Москве дух православия», потому что человек отвыкает самостоятельно решать и действовать, становится аскетом, теряет интерес к земной жизни. «Излишняя набожность делает робким ум, лишает смелости мысль человека, отнимает у него религией допускаемую бодрость и уверенность в собственных силах»[248]. После выхода «Московского сборника» из печати в письме к И.С. Тургеневу он специально оговаривал несогласие с Киреевским. И. Аксакова беспокоило, что статью истолкуют в «духе правительства», поймут как призыв к еще большему подчинению просвещения и науки церкви[249]. Он писал Кошелеву 28. 04. 1852 г. «Еще слава Богу, что общество мнений Киреевского не распространяет на сотрудников. Все говорят: мало того, что у нас N.N. заведует просвещением, - Иван Васильевич хочет, чтоб министром был Филарет..» [250].
Впрочем, единого мнения о статье Киреевского не сложилось даже у его сторонников. Так, Е. Комаровский (которому посвящена была публикация) уловил в тоне автора «затаенные сожаления» и сомнения. А ему следовало бы показать, что «ни в одной из иных стран современный социальный строй не заключает в себе зародышей столь плодотворных!» Впрочем, и Комаровский пишет лишь о возможности, о зародыше новых отношений. «Раз только с верою неразрывно связана любовь, то нет ли тут места и для надежды?»[251]. Суждение типично сла
вянофильское, но интересное тем, что и вера, и любовь, и надежда связаны с социальной гармонией, с нравственным характером русского мира.
Письмо Комаровского подтверждает, что коммуникация удалась не вполне, так как даже формальный адресат понял не все. С другой стороны, можно, зная манеру Киреевского, предположить, что он и рассчитывал на недоговоренность, намеренно оставил возможность для домысливания и разногласий. Собственно, И. Аксаков был даже доволен расплывчатостью формулировок, поскольку точность сделала бы статью неприемлемой для многих. Таким образом, самая неточность и недосказанность способствовали успеху «Сборника».
М.П. Погодин, кстати, не получивший приглашения к участию, радовался «русскости» альманаха, но был обеспокоен резкостью суждений автора. Обращаясь к С.Т. Аксакову 15 июля 1852 г., он писал: «Второй том должно выпустить как можно скорее и умнее». Он сетовал, что его адресат, «опытный цензор», не обратил внимания на содержание и «не показал молодым людям ту сторону, с которой они смотреть не могут, и которая, однако же, существенна»[252][253]. Впрочем, восторженная рецензия на «Сборник» самого Погодина, уже набранная и поставленная в номер «Москвитянина», так и не появилась - то ли из-за перестраховки автора, то ли вследствие бдительности цензуры. Такая же судьба - безвестность - постигла и рецензию А.Д. Галахова, предназначавшуюся для «Отечественных за-
253
писок».
Оппонентом Киреевского стал П.Я. Чаадаев, оставивший свои замечания на форзаце книги из своей библиотеки. Он ставит под сомнение само существование национальных образовательных начал в древней Руси, утверждает универсальность просвещения и невозможность для развитого общества сохранить нетронутыми первоначальные представления о природе и мире. Чаадаев разрушает всю мыслительную конструкцию Киреевского, иронически называя ее просвещением «нового небесного государства»[254].
Рецензент «Современника», вероятно, остался недоволен публикацией, но ограничился кратким замечанием: «Любопытствующие узнать доказательства г. Киреевского могут обратиться к самой книге»[255]. Через несколько лет Н.Г. Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы» подробно разобрал статью, отметая обвинения в предвзятости, официозности и отсталости: «.истязуйте эти строчки как хотите, но вы не можете найти в них вражды к просвещению; напротив, они внушены горячею ревностью к просвещению и к улучшению русской жизни. Можно и должно не соглашаться с почтенным автором в средствах к достижению, но нельзя не признаться: цель его - цель всех благомыслящих людей»[256].
Чернышевский акцентирует именно гуманистическую составляющую статьи, «горячее стремление к просвещению», отвергая мысль о превосходстве России и упадке Запада. Напротив, он утверждает, что европейская цивилизация находится в начале своего развития, «все дары жизни» открыты для нее, ибо она «показала новые основания для жизни и убеждения». Поэтому несостоятелен тезис о «дряхлости Запада», заимствованный славянофилами не из трудов настоящих ученых, а из случайных сочинений второстепенных авторов, давно забытых даже своими соотечественниками. Наконец, к сравнению просвещения Европы и России Чернышевский предлагает подходить «очень скромно». Он напоминает, что «современная европейская наука, хотя и не занималась специально разработкою русской старины, но достаточно уяснила вопросы об истории жизни многих других народов, которые находились или находятся в положении, очень похожем на положение допетровской Руси». Критика Чернышевского затрагивает основные научные положения теории славянофилов. Он упрекает их в дилетантизме, в незнании первоисточников и незнакомстве с работами лучших российских и зарубежных специалистов[257]. Однако сам Чернышевский не только не раскрывает взгляды этих лучших специалистов, но даже не называет ни их имена, ни их со-
чинений. Таким образом, возражения Чернышевского, при всей их справедливости,оказываются голословными и в этом отношении заслуживают не большего доверия, чем текст Киреевского. Можно предположить, что упрек в дилетантизме вызван многочисленными ссылками Киреевского на труды богословские, в том числе на сочинения отцов церкви, и напоминаниями об известных исторических этапах развития христианства.
Резкое осуждение статьи И. Киреевского мы находим в «Воспоминаниях» Б.Н. Чичерина. Он упрекает Киреевского в «православную мистику» и утверждает: «Ополчаясь против рационализма он искал корней не в протесте Лютера, а дальше, в учении самой католической церкви Киреевский хотел и в философии заменить логический анализ цельным воззрением, вытекающим из совокупности человеческих способностей Во всем этом, конечно, не было ни тени научной истины»258. Таким образом, по мнению Чичерина, Киреевский совершает ошибку методологическую. Запад отличается не способом познания и изложения теории («силлогизм»), а характером отношений между церковью и властью, между властью и обществом.
Киреевский, действительно, много писал о силлогизме как об основе западного рационального мышления, основе неточной и недостоверной. Однако краеугольным камнем европейской истории он считал как раз борьбу за власть, политическое соперничество, неизвестное (как он считал) в Древней Руси. Конечно, одно связано с другим. Властолюбие рождено, в конечном счете, подчинением формальному разуму, т.е. рассудку. Он же диктует и завоевание, с которого началась вся история Западной Европы.
В шестидесятые годы философская концепция И. Киреевского вызывает уже только отторжение. Так, Д.И. Писарев в статье «Русский Дон-Кихот» называет его «плохим мыслителем» и напоминает, что в Древней Руси, представляющейся Киреевскому во многом образцом, «было плохое житье», а «суд никогда не обходился без пытки», что рабство считалось совершенно законным, как и до-
машнее насилие: «мужья хлестали своих жен шелковыми и ременными плетками, а блюстители нравственности, вроде Сильвестра, уговаривали их только не бить зря, по уху или по видению»[259]. Впрочем, вряд ли славянофилы приняли это доказательство. Ведь Писарев живописует лишь нравы XVI - XVII веков, в то время как для славянофилов «Древняя Русь» - не столько допетровская, сколько домонгольская эпоха.
Наконец, в 1873 г., отвечая на замечания Э.А. Дмитриева-Мамонова о славянофилах, И. Аксаков писал, что И.В. Киреевский «первый поставил философскую задачу о различии идеалов, лежащих в основе двух разнородных просвеще- ний». Его заслуга - в противопоставлении «рассудочности и раздвоенности» Запада «цельности и разумности» русской жизни[260].
Гипотезу о цивилизационном значении призвания варягов в русской истории (отсутствие насилия) подверг серьезной критике С.М. Соловьев в своей «Истории». В примечании к 1 тому «Истории» он напоминает, что ни в Германии, ни в скандинавских странах завоевания не было, тем не менее, их развитие отличается от развития России. Таким образом, различие состоит в «первоначальных отношениях призванного начала к призвавшим», в «первоначальном быте племен». Вот его взгляд: «Если бы в Скандинавии развилось кланское устройство», появились «наследственные старшины родов с землями под началом князя», то вся история пошла бы иначе, «хотя бы также не было завоевания». С другой стороны, русские дружинники могли бы стать богатыми землевладельцами и превратиться в правителей. Тогда и значение дружины было бы иным, причем «без заво- еваний»[261].
Перейдем теперь к анализу второго, так и не вышедшего, тома «Сборника». Далеко не все материалы, включенные в него, можно назвать философскими. Но на них лежит общая печать уважения к народу и его обычаям, веры в самостоятельность и свободу крестьян допетровской Руси. Посмотрим на текст глазами
цензуры. Исследование рукописи, представленной Аксаковым в Московский цензурный комитет, позволяет понять характер замечаний и поправок цензоров, т.е. искажение текста под влиянием кризисной коммуникации.
Для второго тома К. Аксаков написал статью «О богатырях времен великого князя Владимира по Русским песням». Пересказывая былины, он касается таких сюжетов, которые кажутся цензуре неудобными и даже вредными. Так, отмечено стремление автора противопоставить старый и новый быт, показать равенство сословий и отсутствие «права породы». Самые поступки героев былин цензор назвал «противозаконными» и упрекнул автора в том, что он выставил действия былинных героев «как бы напоказ», забывая, что они «совершаются не в язычестве, но в христианстве равноапостольного князя».[262]
Для К.С. Аксакова киевские богатыри - полное олицетворение свободы. Вся жизнь богатыря посвящена подвигам. И вот уже цензуре представляется, что автор чуть ли не проповедует целую философию свободы. На самом деле, конечно, философские рассуждения о свободе в статье занимают очень незначительное место. Тем более автор и не помышляет о свободе политической. Он создает, если можно так выразиться, философию народа и народности. Но совершенно явственно ощущается дух свободы, дух вольномыслия, присущий, по мнению Аксакова, богатырям. Цензор смягчает подобные выводы, опасные в особенности потому, что они противоречат современному укладу и вызывают ненужные вопросы. Всякое упоминание о самостоятельности народа, об общине и общинном укладе раздражает цензора, вызывает его замечание и запрещение соответствующего фрагмента текста[263].
Воздействие этой статьи на цензуру прежде всего аффективное. Главный принцип цензора - добиться нейтральности, бесцветности текста, так, чтобы избежать «неправильных» ассоциаций, аллюзий и теорий. Надо сказать, эмоциональные пассажи и теоретические обобщения К. Аксакова кажутся даже более опасными, чем достаточно сухие и перечислительные интонации в статье князя
В.А. Черкасского «Юрьев день», посвященной крепостному праву. Ее цензор считает возможным опубликовать с исправлениями. Причем исправлений намного меньше, чем в статье К. Аксакова о народных песнях.
Раздражали цензуру и рассуждения о семейном быте в реплике К. Аксакова - «Примечания на статью Д.О. Шеппинга «Купало и Коляда», поскольку в ней упоминается община и общинное право на землю. «Противно праву собственности положение Аксакова, что лес, поле и река принадлежат всем; там семья исчезает»,- утверждает цензор[264].
Мы видим, что пометы на рукописи отражают колебания цензора, показывают, что он старается предупредить возможные вопросы и упреки со стороны высшей инстанции. Хотя его осторожность не перерастает в предубеждение, он становится порою слишком подозрительным. И вот около фразы «Владимир является, в песнях, почти всегда на веселом пиру» на полях появляется восклицательный знак.
Разумеется, цензор не мог допустить никакого умаления княжеского достоинства и величия - ни самого Владимира, ни его супруги. Однако следующая замена в печатных текстах по сравнению с рукописным трудно объяснима. Понятно, что, назвав супругу Владимира «влюбчивой и честолюбивой», К. Аксаков смутил цензора и тот подчеркнул крамольное выражение, причем слово «честолюбива» подчеркнуто двойной чертой[265]. Но совершенно неожиданно в печатном варианте - и в журнале, и в собрании сочинений читаем, что княгиня была «сла- столюбива»[266].
Не то чтобы вольность, но даже тень непочтительности вызывает у цензора раздумья. Напротив строчки «Чурила не ослушался князя Владимира» сделана помета «Разве он мог ослушаться?». И.М. Снегирев, назначенный цензором второго тома, - сам фольклорист, исследователь народной культуры, конечно, понимал, что в народных песнях такие выражения совершенно обычны. И, тем не менее, делал замечания автору. Разумеется, вызвали возражение и непочтительные
песенные характеристики княгини, ее связи с Тугарином Змеевичем, который зовется «милым другом». Не пропущена строчка из былины: «Он ласкается, собака, к княгине, целует ее в уста сахарные»[267]. Конечно, запрещены прямые оскорбления в адрес княгини. Так, снята из журнального текста фраза, сказанная Алешей супруге Владимира: «Чуть не назвал я тебя сукою». Она восстановлена в 1861 г. в собрании сочинений[268].
Таким образом, коммуникация не просто затруднена, она порою просто прерывается. Коммуникативный канал перекрывается фильтром - цензурой. Однако фильтр предназначен был для политической информации. А содержание информационного потока в данном случае никак не связано с политикой, Аксакова интересовала культура и преимущественно культура народная. Народные песни и былины были созданы еще в древности и никак не могли касаться современных событий. Конечно, всегда возможны переклички, аллюзии с сегодняшним днем - их трудно избежать. Цензура требует однозначности, преследует не только явные двусмысленности, но даже кажущиеся подозрительными выражения, такие, например, как «собака», типичное для народной речи, изменяя характер фольклорного текста. Поскольку власть во всем искала политический смысл, желала исключить даже тень политики , постольку каждый текст (не исключая и былины) сам становился политическим, включался читателем в политический контекст. Не только власть, но и читатели искали политический смысл, причем подчас там, где его не было. Чем больше запретов, чем суровее цензурные требования, тем большая часть фольклорных текстов политизируется. Кризисная коммуникация затрагивает не один только письменный текст, но и человеческое сознание, усугубляя тем самым коммуникативный кризис.
Любые негативные характеристики правителей прошлого вызывают у цензора по меньшей мере смущение. Даже пропуская их, он считает необходимым оговориться и объяснить мотивы своего решения. В ученом исследовании А.Н. Попова о русском посольстве в Польшу цензору не понравилось выражение «вла
столюбивый король». Поэтому в предложении «Властолюбивый король желал безусловно распоряжаться делами всей Европы, как распоряжался внутри своего государства, которого существование он не признавал даже вне самого себя» подчеркнуты красным карандашом слова «властолюбивый король», а последняя часть отчеркнута на полях и отмечена знаком «Нота Бене». В отдельном издании фраза изменена и звучит так: «Но властолюбивый король желал распространить и на дела всей Европы исключительное свое влияние»[269]. Мы видим, что первоначальная информация искажается, ее передача затрудняется.
Цензор не допускает упоминания о карикатурах на Людовика XIV, смягчая этические характеристики королей. Вот пример. Предложение «Людовик XIV был щедр на подкупы»[270][271] в отдельном издании заменено другим: «Франция была щедра на подкупы». Попов называет Людовика «великим завоевателем, или Французским султаном», которому не хотят подчиниться голландцы. Красный карандаш цензора вмешивается в текст. В отдельном издании эти слова также опущены. Опасается Снегирев и упоминания о заговоре против польского короля Михаила, отчеркивая красным карандашом фразу: «Намерение свергнуть Михаила с престола не удалось, пока враждебная ему партия приискивала нового кандидата».
Всякое упоминание о народной самостоятельности в России или в старой Польше, о народном самоуправлении немедленно пресекалось. Нельзя было, например, писать «к Панам Раде», цензор отмечал на полях, что лучше употребить выражение «примас, сенаторы. Точно также упоминание о польской респуб-
лике не пропускается, вместо «в делах республики» вставлено: «в делах Поль-
ши»
271
Приведенные нами примеры цензурных замечаний кажутся не слишком придирчивыми, не затрагивающими самую суть текста. Но это только на первый взгляд. Дело не в резкости высказываний Аксакова или Попова, не в мнимых обидах, которые они могли нанести почившим в Бозе коронованным лицам. Дело в общей установке, в запрете видеть красоту и свободу древнего русского быта и
черты конституционной, законодательно ограниченной монархии в Польше. А это уже затрагивает область философии, изложение определенной философии государства и права, искажает историческую действительность, а вместе с тем и взгляды самого автора.
Запрещена цензурой статья И. Аксакова «Об общественной жизни в губернских городах». Цель статьи - обратить внимание на пошлость губернской жизни, внушить провинциальному дворянству сознание того, что существуют идеалы, высокие идеи, что ими не следует пренебрегать. Жизнь не сводится к обсуждению балов, к сплетням и т.п. В письме М.В. Авдееву от 26 июля 1852 г. Аксаков отмечает: «Я написал для второго тома «Московского Сборника» (в Смеси) статью об общественной жизни в провинции. Если ее пропустят, ты прочтешь ее и увидишь, с какой точки зрения должно смотреть и описывать губернские общества: я отвалял их на обе корки»[272].
Необходимость «общественного интереса» в литературных произведениях подчеркивал в письме к И.С. Тургеневу и К. Аксаков. Он сетовал, что «наше общество еще не было затронуто с этой стороны. Не была затронута ни модная благотворительность, ни миролюбивые, даже приятельские отношения к пороку comme il faut, ни то, что порядочные люди в ладу с мерзавцами, ни то, что к подлецу богатому все побегут на вечер, и пр., и пр.»[273].
Подобные упреки двадцатью годами раньше делал И, Киреевский, только адресовал их не провинциальному обществу, а фамусовской Москве. В рецензии на постановку «Горя от ума» читаем: «Эта пустота жизни, это равнодушие ко всему нравственному, это отсутствие всякого мнения и вместе боязнь пересудов, эти ничтожные отношения, которые истощают человека по мелочам и делают его неспособным ко всему возвышенному и достойному труда: жить, - все это дает московскому обществу совершенно особенный характер, составляющий середину между уездным кумовством и безвкусием и столичною искательностью и роско
шью»[274][275]. Киреевский отстаивает гражданственность, соединение политики и поэзии, т.е. стремится подчинить политику нормам этическим и, может быть, отчасти, эстетическим. Он выступает за большую свободу и открытость жизни, ставит в пример провинцию.
Нравственность провинциальной жизни и ее преимущества в сравнении со столичной отмечал в 1831 г. и Баратынский: «.в губерниях вовсе нет этого равнодушия ко всему, которое составляет характер большей части наших московских знакомцев.. В губерниях больше гражданственности, больше увлечения, больше
275 элементов политических и поэтических» .
В статье Аксакова заметно изменение оценки провинции. Его наблюдения подтверждают, что столичная пошлость, наконец, привилась вгубернии: «С одной стороны: блестящая внешность, почти ни в чем не уступающую столичной заставляющая провинциалов воображать, что они стоят чуть не на самой верхушке просвещения С другой: незастенчивость помещичьего быта ограниченность мыслительного горизонта мертвенность душевных движений, это безмолвие всех нравственных требований.»[276][277].
Статья Аксакова вызвала серьезные возражения в цензуре. В своем отзыве цензор утверждал: «Изображая все растление и разврат провинциального общества, заимствованные будто бы от столиц, сочинитель касается злоупотреблений губернского начальства и помещиков». Пересказав содержание, цензор возмущается тем, что провинция показана как источник зла. Он не приемлет совет сблизиться с народным бытом. Вот его вывод: «статья эта есть не что иное, как крайне неприличная и непрерывная насмешка над нравами и обычаями губернских дворянских обществ, не столько действительно существующими, сколько вообража-
277 емыми автором» .
Сравнивая цензурную рукопись с опубликованным посмертно вариантом, мы с удивлением обнаруживаем, что Аксаков сохраняет, а иногда и усиливает
свои оценки провинциального общества. Сохранилось и определение детских балов как душегубства, язвительные замечания о крепостном оркестре и помещиках, выпроваживающих с бала купца, размышления о злоупотреблениях чиновников, о почти полной бездуховности губернских жителей, которые даже не берут в руки книгу. Как видим, оба варианта совпадают по авторской интенции. Но несколько пассажей во втором варианте не восстановлены и не развиты. Так, не включены слова о «нравственном душегубстве» провинции, подчеркнутые цензором в рукописи. Исчезла, например, характеристика губернского веселья как «вождения времени»[278]. Нам важно, что в обоих редакциях статьи читателю предложена определенная философская позиция- теория поведения в провинции, теория отношения к службе, теория общественной пользы, теория нравственного самоконтроля. Во всех случаях возникает перекличка, диалог с более ранними высказываниями - в мистерии «Жизнь чиновника», в письмах к родным, в записке «О служебной деятельности в России».
Итак, жизнь губернского города лицемерна, безнравственна, пошла. Напротив, как показано в другой статье «Сборника» («О замечательном ремесленном устройстве некоторых сел Ярославской губернии»), крестьяне сохраняют высокие нравственные принципы, взаимопомощь, трудолюбие. Не случайно и цензор в своем рапорте сопоставил «дурной тон» в описании губернского города и высоту общинного уклада деревни[279]. Однако и статья о «ремесленном устройстве» не была пропущена цензурой из-за похвалы общинному быту. Лишь в 1856 г. ее вторая редакция («О ремесленном союзе в Ярославской губернии») появилась в «Русской Беседе».
Это рассказ о «ремесленной общине». В зимнее время крестьяне сообща изготовляют ящики, заранее договорившись об их количестве и качестве. Такой совместный подряд обеспечивает каждому работу и возможность выжить зимой. В то же время он не стесняет свободу крестьянина, ибо регулирует только изготовление ящиков. Другое дело, что сельскую общину славянофилы отстаивали не толь
ко как принцип отвлеченный, но и как социальный институт, со всей его архаикой, со всеми его недостатками.
Община как институт возникла в момент разложения доклассового общества и перехода к государству. Вот этот момент, как справедливо считает В.П. Попов, и попытались уловить и остановить славянофилы. Сельская поземельная община оказывалась другой стороной общины церковной. Духовным выражением общинного быта был героический эпос, появившийся в то же время, что и община. Следует подчеркнуть, что славянофилы порою почти обожествляли народ, именно общинный народ, за то, что он сохранил архаические связи и архаические традиции, казавшиеся на тот момент «высшими началами», осуществлением христианских идеалов, мирским аналогом церковной общины.
Таким образом, община реализовывала принцип «двойного зрения» - человеческого и божественного. В результате, как поясняет В.П. Попов, возникает «параллелизм мотивировок, что является принципом эпического созерцания». В сознании славянофилов этот принцип непосредственно связывается с гомеровской Грецией и делается попытка перенести «эпический дух» на жизнь сельской общины, прежде всего древней[280].
III Отделение посчитало, что И. Аксаков «говорит об осуществлении в России коммунистических идей Фурье»[281]. Этот отзыв свидетельствует, что всякое изменение характера общины, смягчение ее полицейских и фискальных функций рассматривалось правительством как покушение на основы существующего строя. На самом деле речь может идти лишь об очень слабой и отдаленной перекличке идей Аксакова с социалистическими — в той мере, в какой близко к социализму христианство вообще.
Цензурной правке подверглась даже сугубо практическая статья Кошелева об испытаниях английских и американских сельскохозяйственных машин. В отдельном издании, выпущенном в 1852 г., еще до окончательного решения судьбы «Московского Сборника», предусмотрительный Кошелев практически не затраги
вает нравственные и социальные вопросы, проблему вольнонаемного труда, очень важные в первоначальном варианте. Содержание статьи сведено к рассуждениям об удобствах применения новых машин. И только в самом конце автор позволяет себе похвалить жатвенную машину «не по одним вещественным выгодам - это орудие должно облегчить самый тяжелый труд женщины, уже и без того обремененной разными физическими страданиями»[282]. Судя по пометам на рукописи, цензора беспокоит противопоставление барщинных и наемных работ. Поэтому сообщение о желании Общества сельского хозяйства сравнить выгоду от того и другого из текста отдельного издания (в том же 1852 г.) исчезло.
Чаще всего цензор прибегает к точечной правке, смягчает или вычеркивает опасные, с его точки зрения, места. Но поскольку такие места встречаются постоянно, рукопись испещрена красным карандашом цензора. Цензорами руководила не глупость, не какое-то отчаянное неприятие идей славянофильства, а необходимость принимать решение в условиях кризиса, кризисной коммуникации. Ведь любое слово могло восприниматься как критика власти и зачастую действительно было такой критикой. Даже чисто исторические статьи превращались в критику системы и воспринимались как покушение на основы, на прерогативы власти. Таков результат смешанного когнитивно-аффективного воздействия цензуры, достаточно долговременного. Разумное, осмысленное понимание текстов сочеталось с иррациональным восприятием, со страхом пропустить что-то «недозволенное». Переход коммуникации из вербальной в невербальную, так сказать, административную, означает конец диалога власти и общества. Но это одновременно и конец коммуникации между ними. Восстановление коммуникативных связей славянофильской публицистики и власти происходит уже после смерти Николая I. К этому времени воззрения славянофилов уже в основном сформировались.
Идеология становится личностной, она невольно поэтизируется. И русские князья, и богатыри, и даже в какой-то степени сам народ лишаются ауры иррациональности, их действия описываются подчас с позиций весьма прагматических
(например, поступки князя Владимира и его супруги, прикрепление крестьян к земле, расширение холопства при Петре, когда крестьяне фактически становятся собственностью своих хозяев). Десакрализация личности и власти, поэтизация истории и человека создает в публицистике неожиданный эффект двойственности. При сохранении в целом прежних ценностей и оценок, базового противопоставления России и Европы меняется уже не подтекст, а контекст славянофильской философской публицистики. Исторические и философские проблемы рассматриваются не как теоретические абстракции, а как проблемы одновременно и личностные, и общенародные. Такое впечатление начинает складываться с самых первых страниц «Сборника», отведенных под статью И. Аксакова «Несколько слов о Гоголе». Гоголь рассматривается как личность, выражающая глубинные устремления и идеалы народа. Мотив личности и далее проходит через весь альманах. В статье Киреевского о различии русского и европейского просвещения мы встречаем своеобразный колорит личности Петра, искренне желающего сделать Россию Европой. К. Аксаков, отстаивая семейное, общинное начало древней Руси в противоположность родовому, то и дело цитирует документы, носящие характер семейный, а не государственный. С. Соловьев излагает историю конфликта в Ливонии и обращается к участникам далеких событий. Конечно, здесь нет развернутых характеристик личности, исторических или психологических портретов, но подобные примеры вообще нельзя найти в публицистике 1850-х гг. (Можно вспомнить, конечно, памфлеты Белинского и Герцена на Погодина, Герцена - на юродивого Корейкшу. Однако они были направлены против современников, а не против исторических событий или деятелей).
Личностные проблемы затрагиваются и во втором томе «Сборника». Во всех статьях, воспоминаниях, стихотворениях поддерживается самостоятельность человека, самостоятельность его мысли, не совпадающей с господствующим убеждением, и поступков, которые диктуются собственными представлениями. Авторы выработали самостоятельное отношение к народу, в котором видели не только «меньшего брата», но и, в каких-то случаях, учителя. Причем самостоя
тельность уже понималась не просто как независимость от Запада, а как самостоятельное мышление, независимость от официального просвещения.
В статьях о народных песнях и былинах, в самих песнях народ представал и самостоятельным, принимающим решения независимо от княжеской власти, и свободным или ищущим свободы. Ни в одной статье не чувствовалось преклонения перед властью, заискивания перед ней. «Московский Сборник» по существу покусился на право государства регламентировать все и вся. Десакрализация власти, возможно, непреднамеренная, но систематическая - вот лейтмотив, вот главная идеологема альманаха. Поэтому запрет его был неизбежен.
Для полноты анализа следует затронуть и вопрос об особенностях стиля «Московского сборника». Несомненно влияние натуральной школы, сближение с жанром физиологического очерка[283]. Однако это не было подражанием. «Физиологическим» оказывалось, так сказать, понимание истории, изображение исторических особенностей характера и социальных типов -- боярина, ливонского рыцаря-монаха, путешественника по Европе и посетителя Всемирной выставки, богатыря великого князя киевского. От осмысления отдельных типов публицисты переходили к отражению социальных и общественных явлений - богатырства и песенного народного творчества, возникновения крепостного права, общественной жизни в губернских городах и т.п. Соответственно, стиль публикаций менялся, Исчезала философская терминология, статьи делались понятнее, популярнее.
Еще по теме Злоключения «русской идеи» («Московский Сборник» 1852 г. и русская цензура):
- 12. Рекламная практика в частном коммерческом издании второй половины 19 века («Голос», «Биржевые ведомости», «Московский справочный листок», «Петербургский листок»).
- Основные направления развития и типологические характеристики русской философии
- Источники и происхождение русской фразеологии. Системный характер фразеологии. Роль фразеологии в речевой культуре. Фразеологические словари и справочники.
- 20. Теория фонемы Московской и ленинградской фонологических школ
- Версии создания и основные редакции сборника правовых норм – Русская правда.
- 23. Особенности взаимоотношения русских княжеств и земель с монголо-татарскими завоевателями.
- 24. Взаимообогащение русской и татарской правовой культуры и практики государственного строительства.
- 1. «Русская Правда»: состав, редакции, списки.
- 26. Смертная казнь, позорящие и телесные наказания в русском уголовном праве
- Источники права Древней Руси. Русская правда: происхождение и редакция.